Прежде всего я отправился, конечно, разыскивать Филиппа, чтобы вместе с ним придумать случай выехать из нашей деревни; дело в том, что отец жил в деревеньке, версты за две от нашей, в семье одного дворового человека. Скоро предлог был отыскан: в хозяйстве оказался недохват какого-то продукта, не то веревок, не то дегтю, – и надо было ехать за ними в большое торговое село Покровское. Покровское лежало совершенно в противоположной стороне от той деревни, где жил мой отец, но мы решили, закупив в Покровском что было нужно, не мешкая ехать назад, а затем, свернув с дороги, объехать нашу усадьбу и хоть на короткое время, но непременно завернуть к отцу.
Все было сделано так, как мы придумали. Всю дорогу – и в Покровское и обратно, продолжавшуюся добрых пять или шесть часов, – я ни минуты не был спокоен: предчувствие какого-то переворота, имеющего совершиться в моей жизни, держало меня в постоянно напряженном состоянии… Филипп, сидевший в санях рядом со мной, постоянно говорил про отца: от него я узнал, какой это был зверь «карахтерный» в молодости, как он маменьку обижал, как он маменьку бросил, имея большие деньги, где-то прокутил их, пришел в деревню весь в долгах; но маменька его не приняли, а только дали на дорогу в город; как потом, спустя много лет, он опять явился, но уж совсем другим: тихим, робким, без всяких признаков буйного духа, и уже попросил у маменьки только помочи в съестном продукте, сам обещался не касаться ни до нее, ни до имения, а стал жить «по-христиански», то есть по-мужицки, с мужиками, у старых своих дворовых людей; живет как простой мужик, лапти тачает, зимой ребятишек учит, а летом работает, когда в силах, и лечит… Филипп особенно восхвалял его дар лечить и приводил бесчисленные примеры удивительных исцелений; говорил он, что отец принес от святых мест какую-то книгу, в которой сказано «все», и вот эта-то книга особенно помогает ему в его врачебном искусстве… Из рассказов Филиппа я убедился, что отец мой пользуется в народе славою человека, обладающего громадными сведениями, чуть ли не такими, какими обладает только колдун. Филипп даже и этот эпитет попробовал было приложить к моему отцу, но спохватился… «И-и! как это можно!.. только дураки и болтают так-то… «колдун, колдун»… знамо, по глупости, а прямо сказать – божественный человек… всё с молитвой, всё с крестом… Нешто так колдун может?.. Тот все с черным словом… Опять же у святых мест был, да и опять собирается… Не может этого быть!» Разговоры и рассуждения Филиппа не прекращались до самого въезда в деревеньку, где жил отец…
Были сумерки… По деревенской улице, загроможденной сугробами, носились тучи и столбы мелкого промерзлого снегу… Был мороз и ветер… Огня в деревне не было нигде. Там и сям на снегу чернели кучки ребятишек с ледянкой или санками, и в перемежках ветра слышались их спорящие голоса… Я все это помню как нельзя лучше. Не забуду минуты, когда сани по рыхлым сугробам стали подъезжать к длинному в шесть окон дому. Как нарочно, в эту минуту ветер совершенно упал, стало невозмутимо тихо; неслышно ступала лошадь по глубокому снегу, не слышно было полозьев – дом стоял темный и молчаливый; огня в нем не было; крыльцо было заперто и занесено снегом; мы взбирались по нем, как по перине, без малейшего шума. Но в продолжение этой минуты почти мертвой тишины сердце мое било меня в грудь, словно молотом, а кровь с каким-то свистом в ушах приливала к голове…
Вы думаете пожалуй, что я, изображая так подробно минуту, предшествовавшую моей встрече с отцом, представлю вам и родителя моего в каком-нибудь особенном виде, производящем нравственное потрясение какими-нибудь необыкновенно сильными и оригинальными свойствами своей натуры, мысли?.. Нет, ничего подобного не будет; переворот в моих взглядах начался действительно с минуты этого первого свидания с нищим отцом, но именно, может быть, и начался-то только потому, что я попал с этой минуты в среду самых простых людей; все тут было так голо, просто и ясно, что никоим образом не могло произвести так называемого потрясающего впечатления. Было только впечатление новой для меня простоты – и больше ничего.
Филипп долго грохотал кольцом в сенную дверь, прежде нежели заскрипела дверь и какой-то женский голос спросил:
– Кто там?
– Отвори-кось, Марья Андреевна, свои… Филипп…
– О… сейчас, дай башмаки надеть…
– Ладно. Поторапливайся…
– Сейчас, сейчас…
Скоро действительно послышались в сенях торопливые шаги; засов стукнул, и перед нами, сколько можно было разобрать в темноте, очутилась высокая пожилая женщина в шубейке на плечах.
– С кем бог принес?
– Дома, что ль, Петр-то Василич! – задыхаясь и волнуясь чуть ли не более меня, произнес Филипп.
– Ишь спит… Недужает поясницей.
– Взбуди-кось… Сынок яво…
– Ох, батюшки родимые! Неужто Митрофан-то Петрович?
– Я…
– Ох, отцы наши… Как же это?
– Взбуди, ничего… Время-то на счету, потревожь, ничего…
– Ох… что ж это?.. Надо взбудить. Подожди-кось, я пойду…
Волнение обуяло и эту женщину. Помню, что в темных сенях, где мы ждали, отворялись двери то направо, то налево, выходили какие-то люди… Кто-то кого-то звал, торопливо шел куда-то… Словом, помню какую-то вдруг поднявшуюся суматоху, показавшуюся мне необычайно долгой, покуда, наконец, меня не позвал со свечкой в руке какой-то старичок, весь в слезах, весь в лихорадке и растерянный до последней степени…
Это и был мой отец.
Между нами произошла не встреча, а, прямо сказать, свалка: обхватывал он меня и за шею, и подмышку к нему как-то попадала моя голова, и он то целовал мой затылок, то уши мои сжимал и тянул голову кверху, и ронял теплые слезы и на лицо мое, и на шею, и на затылок… Всхлипыванья раздавались во всех углах сеней, но никто почти не произносил ни слова… Отец только шевелил губами, но ничего произнести не мог.